В курилке к нам подходит ухмыляющийся Цейс.
— Почти каждый из вас, — усаживаясь на скамью, говорит он, — где-нибудь через полгода заведёт себе блокнотик, куда будет вписывать всякие солдатские афоризмы.
— Це шо? – удивляется Костюк.
Цейс смотрит на меня.
— Ну, крылатые фразы там, выражения, — объясняю я Сашко. – Поговорки, приколы всякие…
— Вот-вот, — Цейс разминает в тонких пальцах сигарету. – И про ефрейтора, и про службу, про лошадь, про книгу жизни… Знаете такое? Типа, жизнь – это книга, а армия – две страницы, вырванные на самом интересном месте.
— А разве не так? – Ситников щёлкает зажигалкой и подносит её Цейсу.
Цейс прикуривает и выпуская дым, внимательно оглядывает нас, будто видит впервые.
— Кому как, — наконец, отвечает он. — У тех, кто так говорит, убогая какая-то жизнь получается. Две страницы – это два года. Год равен странице, так? Ну, а всего страниц этих сколько в книге получится? Шестьдесят, семьдесят? Восемьдесят с небольшим, если повезёт? Это не книга, это брошюрка получается хиленькая. А некоторые, — сдувает с кончика сигареты пепел Цейс, — могут годы службы превратить в два интересных тома в полном собрании сочинений своей жизни. Но это я так, к слову… — будто спохватывается лейтенант и встаёт. — А вот про лошадь это совсем глупость!
— За два года солдат съедает столько овса, что ему стыдно смотреть в глаза лошади! – хвастает эрудицией Гончаров.
Цейс усмехается:
— Вот я и говорю, что глупость. Завтра – марш-бросок. Пятнашка. Это пустяк!
— Пятнадцать километров? – в ужасе переспрашивает кто-то.
— Для начала – да. А потом – побольше. Так что лошадям в глаза можете смотреть на равных! – уходя, улыбается лейтенант. И добавляет:
— Если пробежите, конечно.
Автомат. Подсумок с двумя магазинами, слава Богу, пустыми. Противогаз. Сапёрная лопатка, малая. Фляга с водой. На голове – неудобная и тяжеленная каска.
Топот. Хрипы. Пыль. Пот.
Лопатка бьёт по ногам, норовя попасть по паху. По спине и заднице лупит приклад автомата.
— Не растягиваться!
Мама, роди меня обратно!
— Га-а-зы!
Куда же, блядь, деть каску?!
Бежим по каким-то оврагам с пожухлой травой. Вверх – вниз, вверх – вниз…
Подбегаем к знаменитой в части Горе Дураков, она же – Гора Смерти. Подъём градусов в тридцать – тридцать пять, долгий, нескончаемый. Его заставляют преодолевать гуськом, с поднятым над головой автоматом.
В моём противогазе что-то уже хлюпает. Пальцем оттягиваю резину с подбородка и на горло и грудь вытекает не меньше стакана пота. Пытаюсь немного отвинтить бачок фильтра и с жадным сипением ловлю приток воздуха.
— Я щас кому-то покручу! – раздаётся рядом рык Рыцка.
От испуга чуть не падаю, но, оказывается, это не мне. Рыцк подловил кого-то другого. Коротким тычком кулака бьёт провинившегося в резиновую скулу. Пока тот трясёт в недоумении противогазной мордой, Рыцк добавляет ему ногой в живот и снова кулаком, на этот раз по спине.
«Залетевший» — мне кажется, это тот самый Патрушев, что уже в поезде скучал по маме и бабушке, — подламывается в коленях, падает и елозит в пыли.
Наш унтерштурмфюрер безучастно наблюдает за ним, взлохмачивая прилипшую ко лбу белобрысую чёлку.
Я везунчик. Осознание этого придаёт мне немного сил. Каким-то чудом всё же добегаю до казармы.
Утром следующего дня заметил, что ремень висит на мне совершенно свободно.
Позже почти каждый день приходилось подтягивать бляху ещё и ещё.
Лейтенант Цейс оказался маньяком военного дела. От беспрестанной разборки и сборки автомата Калашникова пальцы наши были сбиты в кровь.
— Предмет, который вы держите сейчас в руках, — говорил Цейс в начале занятий, — является неотъемлемым фактом русской культуры. Таким же значительным, как наша великая литература. Или знаменитый балет. Наука, наконец. Человек, не умеющий обращаться с автоматом Калашникова, не имеет права называться культурным человеком. Осознайте этот факт.
— А как же душманы? — спросил я. — Они-то с “калашом” на “ты”, но вот с культурой…
Цейс снисходительно улыбается:
— В Древней Греции необразованным считался человек, не умеющий плавать. Однако, человек, который только и умеет, что плавать, вообще за человека не считался.
И что тут возразить?
Всё-таки в немцах, даже в поволжских, эта страсть сортировать людей, похоже, неистребима.
Цейс обожает гонять нас по ПП — полосе препятствий.
Больше всего полоса походит на огромную дрессировочную площадку для крупных собак.
Полдня мы метали учебные гранаты-болванки, не вылезали из бетонных окопчиков, бегали вокруг стен с пустыми окнами, прыгали через ямы, подныривали под перекладины, со страхом поглядывая на высоченные щиты, через которые, ухватившись за край, надо было перелезать.
Толстый Кица с размаху бился о преграду и жалобно смотрел на Цейса. Тот неумолимо приказывал повторить. Кица снова шёл на таран…
Особенно меня пугала пробежка по высоко расположенному — два с лишним метра — узкому бревну. Ступни просто не помещались на него. Я поделился этим с Пашей Рысиным.
Паша — низенький крепыш с татарским лицом, меня подбодрил:
— Чего бояться-то? Ну, ёбнешься вниз… Подумаешь!.. А вдруг повезёт и сломаешь чего-нибудь? А? В санчасти проваляешься, а там — не здесь… А лучше всего — ногу сломать, — аж зажмурился от мечтаний Пашка. — Тогда точняк, в Питер, в госпиталь отправят.
Самое смешное, что это помогло.
Правда, никто из нас ничего так и не сломал. Даже Торопов.
Его на ПП вообще не пускают.
Санчасть — предел наших мечтаний.
С утра надо записаться у дневального в особый журнал. После обеда один из сержантов ведёт строем человек пятнадцать — двадцать к расположенному недалеко от бани одноэтажному домику из светлого кирпича.
Принимают нас две медсестры — офицерские жёны из военгородка. Одна пожилая, лет под сорок. Другая моложе. Обе блеклые, страшненькие.
Но мы всё равно пялимся на них без стеснения. Особенно на ноги. Всё-таки единственные женщины, которых мы видели за всё это время.
Жалобы у всех стандартные — стёртые до кровавых мозолей ноги, больные головы и животы. В стационар с таким не попадёшь.
Изредка с медсёстрами сидит начмед — майор Рычко.
— А-а! Полу-однофамилец пожаловал! — приветствует он всегда нашего Рыцка. — Давай, заводи болезных! Сейчас я их оптом лечить буду!
Больных майор Рычко, как и положено военврачу, ненавидит. Даже с температурой под сорок — а со мной случилось именно это, майор поначалу пытался выпереть в роту с таблеткой аспирина. Долго и придирчиво осматривал меня водянистыми глазами. Бледные губы его при этом беззвучно шевелились.
Ходят слухи, что майор дважды переболел белой горячкой.
В анналы истории части Рычко вошёл после истории со стоматологическим креслом.
Какая-то проверочная комиссия обнаружила, его, кресла, отсутствие. Доложили командиру.
Тот вызвал начмеда.
Через полчаса обиженный майор, покидая штаб, пожаловался дежурному по части:
— Батя говорит, будто я пропил стоматологическое кресло. А ведь это не так.
Майор горестно вздохнул. Укоризненно покачал головой:
— Это совсем не так. Я просто обменял его на дополнительный спирт. Вот и всё.
Заглаживая вину, Рычко повадился зазывать к себе вечерком в кабинет Батю — командира полка полковника Павлова, красивого, породистого мужика с грустными глазами сенбернара.
Павлов, как это часто бывает с людьми порядочными и хорошими, сгорел от спирта за несколько лет.
А майор Рычко до сих пор жив.
Подполковник запаса.
Сука.
В санчасти же я и Мишаня Гончаров — у того случилось расстройство желудка — проходим лечение трудотерапией.
Из длинного списка правил, висящих в коридоре санчасти, мне запомнилось лишь одно: ”Привлекать больных к труду, как к процессу, ускоряющему выздоровление”.
Нас и привлекают.
Мы дернуем тропинки.
Где-то на задворках казарм вырубаем лопатами огромные пласты дёрна, грузим их на старую рваную плащ-палатку и волоком, обливаясь потом на страшной жаре, тащим к протоптанным в неположенных местах тропинкам. Укрываем эти тропинки дёрном, придавая земле первозданно-девственный вид.
Мишаня, как обычно, матерится и поносит всех и вся. Я же смиренно думаю о смерти, которая должна была наступить не позже обеда.
Благодаря трудотерапии Мишаня действительно выздоровел к вечеру.
К обеду следующего дня попросился на выписку и я.
Вечерняя поверка.
Сержант Рыцк тычет ручкой в журнал.
— Ты и ты! Завтра дневальные.
— Есть!
— Дежурный по роте — младший сержант Гашимов.
— Иест.
Мой первый наряд. Тумбочка.
И вот я на ней стою. Не на ней, конечно, а рядом. На тумбочке телефон. За моей спиной стенд с инструкциями. Над головой тарелка часов.
Ночь.
Гашимов спит на заправленной койке. Раз в полчаса он просыпается и проходит по взлётке туда-сюда. Каждый раз я поражаюсь кривизне его ног. Гашимов подмигивает и снова отправляется спать.
Через час мне будить Цаплина. Ему повезло — спит с двух до шести. Встанет за полчаса до подъёма.
Скука.
Ночью, если не спишь, всегда хочется жрать. И курить.
Пожрать нечего.
Зато в пилотке заныкана сигарета.
Мне немного стыдно, что зажал её от Цаплина, Ну, да ладно.
Осторожно, на цыпочках, подхожу к полуприкрытой двери на лестницу и торопливо курю мятую и кривую “приму”.
Аккуратно бычкую и прячу окурок обратно в пилотку — Цаплину на пару тяг, после подъёма.
Звонит телефон.
В два прыжка возвращаюсь к тумбочке и хватаю трубку.
— Учебная рота…
— Как служба, сынок? — интересуется чей-то хрипловатый голос.
— Ничего пока, — машинально отвечаю. — А кто это?
В трубке усмехаются:
— Когда спрашивают : “Как служба?” положено отвечать : “Вешаюсь!”. Впитай это, а то после присяги заебут.
Я впитываю.
— А сколько прослужил уже? — опять любопытствует голос.
— Неделю почти… Опять подвох какой-то? — я даже рад возможности поболтать.
— Подво-о-ох?.. -удивились в трубке. — Слово-то какое… Наёбка, обычно говорят… Ты сам откуда?
— Москва.
— А я с Воронежа. Слышал такой? Почти земляки. Вот так-то.
Я молча киваю.
— Я, зёма, чего звоню-то… Попрощаться. Последнюю ночь тут провожу. Утром в штаб, за документами, и всё!.. Дембель у меня, прикинь! Послезавтра дома буду!
— Завидую! — искренне говорю.
— Вот и решил позвонить в учебку. У тебя-то всё впереди. Но, зёма, не кисни. Дембель неизбежен, как заход солнца! Удачи тебе! Давай!
— Счастливо.
Положив трубку, я присел на краешек тумбочки.
Бывает же такое… Не все из них звери.
На тумбочку нам звонят постоянно. Из казарм, с КПП, с объектов. Отовсюду, где есть телефон. “Сколько?” — рявкает в трубке устрашающий голос. Нужно назвать оставшееся до ближайшего приказа количество дней. “Вешайтесь, духи!” — блеют нам в ответ.
Проблема в том, что звонили и деды, и черпаки. Последним, соответственно, до приказа на полгода больше.
— Кому? — спрашиваю, стоя на тумбочке во второй раз. — Деду или черпаку?
Трубка захлёбывается руганью.
— Ты, душара, сам знать должен! Попробуй только ошибись, сука! Ну! Сколько?!
— Вешайся! — отвечаю.
В трубке что-то квакает. Обещают сейчас же прийти и убить.
— Приходи.
Кладу трубку.
До конца наряда в мандраже.
Никто не пришёл.
Некоторые пытаются вынести из столовой куски “чернушки”, чёрного хлеба — его, в отличии от пайкового белого, выставляются целые подносы. Прячут в карманах сахар.
Сержанты устраивают внезапные обыски.
К найденным кускам добавляется целая буханка. Весь хлеб приказывают сожрать за несколько минут. Нормативы разные. Всухомятку — пять минут. С кружкой воды — две. Иногда предлагают выбирать самому.
Удивительно – знают ведь, что не уложатся, а всё равно пытаются, запихивают огромными кусками, давятся, блюют…
За невыполнения “норматива” получают по полной.
С сахаром любит развлекаться сержант Роман. Заставляет зажать кусок зубами и бьёт кулаком снизу в челюсть. Бывает, сахарные крошки вылетают вперемешку с зубными.
Каждый раз, обыскивая меня, Роман по-детски удивляется:
— Длинный! Как же так — тебя голод не ебёт, что ли? Вон какой ты лось! Чего хлеб не нычешь?
— У меня метаболизм замедленный, — обычно отвечаю я.
К научным словам сержант Роман испытывает уважение. Молча бьёт меня кулаком в грудь и переходит к следующему.
Сержант Роман отличаеся удивительным мастерством. В долю секунды он может нанести пару коротких и точных ударов по скулам провинившегося. Да так удачно, что не оставляет синяков. Челюстные же мышцы у жертвы на пару дней выходят из строя.
Получивших своё от Романа легко вычислить в столовой — они не едят второе, а осторожно, вытянув губы, пытаются пить с ложки суп.
По-южному весёлый и задорный, Роман щедро награждает нас, духов, “орденом дурака”. Суть заключается в следующем.
На выданной нам форме металлические, со звёздами, пуговицы крепятся к сукну специальной петелькой-дужкой.
Роман, как эсэсовец Мюллер из “Судьбы человека”, проходит вдоль шеренги на вечерней поверке и размеренно, с силой и неумолимостью парового молота, каждого бьёт кулаком в третью пуговицу сверху.
Через несколько таких поверок на груди расплывается синяк размером с блюдце. В центре — маленькая чёрная вмятина от дужки.
Её, эту самую дужку, я загнул, прижав к основанию пуговицы, в первый же день, по совету, полученному на гражданке от отслуживших уже друзей. Синяка у меня почти не было, да и вкладывал мне Роман не сильно. Так, для формы.
Неделю спустя, после бани, я поделился секретом с Мишаней Гончаровым. Уж очень пугающе выглядел его “орден”.
Где знают двое… Через несколько дней, на утреннем осмотре, Роман заставил всех расстегнуть третью пуговицу. Приказал отогнуть петлю обратно. А за порчу казённого имущества мы отбивались на время часа полтора.
На этих “орденах” сержант Роман и погорел.
Наступила жара, и на зарядку мы побежали по форме номер два — голый торс.
Мимо шёл замполит полка.
С Романа сняли лычки и отправили в кочегарку. Не в печь, к сожалению, а старшим смены.
Кирзач (c)
Прод.след.