Мы сидим в бытовой и подшиваем подворотнички. Самое трудное – правильно натянуть их на ворот гимнастёрки. С каждым днём подворотнички становятся почему-то всё короче и короче. От ежедневной стирки и сушки утюгом вид у них замусоленный и жалкий.
Подшивой – белой тканью, нам, духам, до присяги подшиваться не положено. После, когда из духов мы станем бойцами, разрешается подшиваться тоненьким, в два раза сложенным куском материи.
Черпаки и деды подшиваются в несколько слоёв, больше пяти. Выступающий кантик выглядит у них красивой белой линией. На внутренней стороне, у сходящихся концов, стежками обозначаются флажки – один у черпака и два у деда.
У нас никаких изысков нет, поэтому выглядим мы, как и положено – по-чмошному.
Входит Криницын.
— Вот! — потряхивает он измятым тетрадным листком. — Выпросил у Зуба. Он мне надиктовал, а я записал.
Круглое лицо его разрезает довольная улыбка.
— Это поважней будет, чем присягу учить! “Сказочка” называется! Зуб сказал, что деды сразу, как нас в роты переведут, её спрашивать наизусть будут. Кто не знает — по сто фофанов отвесить могут.
Листок идёт по рукам. Доходит и до меня. Я вглядываюсь в торопливые криницынские каракули. Разбираю следующее:
Масло съели — день начался.
Старшина ебать примчался.
Мясо съели — день идёт.
Старшина ебёт, ебёт.
Рыбу съели — день прошёл.
Старшина домой ушёл.
Дух на тумбочке стоит
И ушами шевелит.
— Это что за херня? — поднимаю глаза на Криницына.
Тот снисходительно улыбается:
— Так я же говорю — “сказочка”. Её дедушкам на ночь заставляют рассказывать. Мне Зуб объяснил всё и прочитал её. Чтобы мы, это… Ну, готовы были. После присяги-то…
Продолжаю читать:
Дембель стал на день короче,
Спи старик, спокойной ночи!
Пусть присниться дом родной,
Баба с пышною пиздой!
Бочка пива, водки таз,
Димки Язова приказ
Об увольнении в запас.
Чик-чирик-пиздык-ку-ку!
Снится дембель старику!
Возвращаю листок.
— Ну, что, — говорю, — неплохо. Фольклор, как ни как. Не шедевр, конечно. Но четырёхстопный хорей почти выдержан. Произведение явно относится к силлабо-тонической системе стихосложения.
— А? — по-филински вращает головой Криницын, тараща глаза то на меня, то на других.
— Учить, говорю, легко будет. Давай! После отбоя мне расскажешь. С выражением.
С каждым словом завожусь всё сильнее. От нестерпимого желания съездить Криницыну по роже сводит лопатки и зудит спина. Чувствую, как приливает к лицу кровь.
Вовка Чурюкин трогает меня за плечо:
— Остынь, чего ты…
Чем ближе к присяге, тем дёрганней мы становимся. Уже вспыхивало несколько коротких драк. Любая мелочь способна вывести из себя.
Холодкова и Ситникова с трудом разнял даже Рыцк. Те катались по полу, орошая всё вокруг красными брызгами из разбитых носов. Рыцк влепил им по три наряда, и заставил полночи драить “очки”. А подрались они из-за очереди на утюг, не договорившись, кто гладится первым.
Правда, теперь они не разлей вода. Вместе ходят по казарме и задирают молдаван и хохлов. Повадками и голосом “косят” под Рыцка и Зуба. Совсем как я в первую ночь в бане.
— А ты, типа, у нас невъебенно старый? — Криницын бледнеет и делает ко мне шаг. — Или охуенно умный? А-а! Ну да! Ты же у нас студент!
Но в драку лезть не решается, и лишь ещё больше таращит глаза.
— Вот и погоняло у тебя тогда будет — Студент! — вдруг объявляет он и прячет листок в карман. — Я им как друзьям принёс… Помочь чтобы… Ну и хуй с вами!.. Живите как хотите!
Криницын поворачивается к выходу.
Наваливается на него человек пять сразу. Мне едва удаётся достать пару раз кулаком до его рожи – мешают руки других.
На шум вбегают Гашимов и Зуб.
Каждый из нас поочерёдно отрабатывает наказание — “очки”. Все шесть грязно-белого цвета лоханей необходимо тщательно натереть небольшим куском кирпича. Так, чтобы “очко” приобрело равномерно красный оттенок.
Рыцк лично принимает качество работы. Если ему не нравится, смываешь из ведра и начинаешь по новой.
Чурюкин пытается схитрить. Он уже успел заметить, что обломок кирпича всего лишь один, и когда очередь доходит до него, трёт пару минут “очко” и роняет кирпич в сливное отверстие. Огорчённо вздыхает и отправляется докладывать Рыцку. На его физиономии огорчение и сознание вины. Перед выходом из сортира Чурюкин нам подмигивает. Мы, те, кто уже сдал свои “очки”, драим тряпочками медные краники в умывальной.
Благодаря Чурюкину мы узнаём, что такое “ловить динозаврика”.
Вот Вовка, сняв китель, стоит на коленях у покинутого было “очка” и запустив в него руку почти по плечо, пытается нашарить и извлечь упущенное казённое имущество. За его спиной, положив ему руку на затылок, стоит Рыцк и методично отвешивает звонкие фофаны.
— На каждую крученную жопу найдётся хер с винтом, — говорит нам сержант Рыцк. — Правда, бывает, что задница не только крученная, но и с лабиринтом…
Рыцк выдерживает паузу.
— Но у сержанта даже на такую жопу найдётся хуй с закорюкой! — заканчивает он. — Правда, Чурюкин?
Кличка “Студент” ко мне так и не прижилась. Не знаю, почему. Рожей, наверное, не вышел.
Как владельца самых больших сапог прозвали просто Кирзачом.
Кличек было много, но не у каждого. В основном не мудрили — за основу бралась фамилия.
Кицылюк стал просто Кица, Макс Холодков — Холодец, Ситников — Сито. Цаплин — конечно, Цаплей. Вовка Чурюкин — просто и незатейливо — Урюк.
Гончарова за вредный характер звали Бурый.
Кто-то, как Паша Рысин, из города Ливны, он же Паша Секс, притащил кликуху с гражданки.
А “сказочка” разошлась всё-таки по роте.
Гашимов, которому на дембель лишь через год, заменил в ней “старика” на “черпака” и с удовольствием выслушивает от желающих. По-восточному щедрый, за хорошее исполнение угощает чтеца сигаретой.
Желающие всегда находятся.
Меня в “сказке” веселит многое, но особенно – “баба с пышною пиздой”. Представляется что-то кустодиевско-рубенсовское, как раз во вкусе основного контингента рабоче-крестьянской.
Блядь, ну что же мне в универе не училось-то…
Женатого Димку Кольцова, жилистого и высокого паренька из Щёлково, мучают каждую ночь поллюции.
Точнее, ночью-то они его не мучают, а даже наоборот. А вот по утрам, когда надо вскочить и откинуть на спинку кровати одеяло и простынь, Димка страдает.
С треском отдирает себя от простыни и ныряет в брюки, прикрывая белесые разводы на трусах.
Трусы нам выдаваются всегда новые, “нулёвые”. Они отчаянно линяют и красятся Вся простынь Димки заляпана сине-голубыми пятнами.
— Я привык, дома, со своей, каждую ночь… — смущается Кольцов. — А тут и не вздрочнёшь ведь нигде. Куда ни сунься — везде кто-нибудь торчит…
Наши койки стоят рядом.
— Ты, Димон, ночью только, того… не перепутай!.. А то полезешь спросонья… — говорю я ему обычно после отбоя. — Я ведь твой боевой товарищ, а не…
— Иди на хер!.. — грустно вздыхал Димка.
Самое вкусное на завтраке — это пайка.
На алюминиевом блюдечке два куска белого хлеба, кругляшок жёлтого масла и четыре куска рафинада.
Пшёнка плохо проварена, но мы рубаем её с удовольствием.
— Кому добавки?! — страшным голосом вдруг орёт один из поваров с раздачи.
Все смотрят на сержантов.
Те кашу вообще не берут никогда, едят только пайку.
Рыцк разрешающе кивает.
У раздачи столпотворение.
Высрались, видать, пирожки домашние.
Каша сплошь в чёрных зёрнах, мелких камешках и непонятном мусоре. На зубах противно скрипит. Наиболее подозрительные вкрапления я извлекаю черенком ложки на край миски.
Вова Чурюкин говорит, что это крысиное дерьмо.
Очень может быть.
Рядом со мной сидит Патрушев. Ковыряя ложкой в тарелке, он говорит мне:
— Видал, сколько всего тут. А вот у меня дома бабушка сядет, очки наденет, на стол пакет высыпет, и тю-тю-тю-тю… — Патрушев шевелит пальцами, — переберёт всё, чтобы чистая крупа была. Не то, что здесь…
Патрушев вздыхает.
Сидящий напротив Мишаня Гончаров неожиданно злится:
— А ты, бля, пойди к сержантам, скажи им, что тебе не нравится! А ещё лучше — на кухню попросись, вместо бабушки своей будешь! Тю-тю-тю! — передразнивает Патрушева Мишаня. — Глядишь, к дембелю управишься!
— Ну, Бурый, чего ты… Я так, просто… — снова вздыхает Патрушев. — Дом вспомнил.
Я смотрю на его мягкое, безвольное лицо и мне становится жаль парня.
“Как он будет служить?”
Я знаю, что под гимнастёркой у него до сих пор не сошёл внушительный “орден дурака”.
Любимец сержанта Романа.
— Что ты смотришь на меня глазами срущей собаки?! — орал обычно Патрушеву Роман.
Бил он его сильно.
Размер части мне до сих пор точно неизвестен. Ясно, что часть не маленькая.
От КПП до здания штаба идёт дорога длиной почти в километр. Бордюр — здесь его называют по-питерски “поребрик”, — выкрашен в красно-жёлтую полосу.
По обочинам – высаженные через равные промежутки берёзы.
У штаба дорога разветвляется и меняет окраску поребрика. Жёлто-зелёный пунктир ведёт к клубу и казармам, их четыре, двухэтажные, из светлого кирпича. Возле каждой казармы – крытая курилка со скамейками вокруг врытой в землю бочки. Несколько жестяных щитов с плакатными солдатами, стоящими на страже родины.
Уютный домик, окружённый ёлками – санчасть. За ней – вещевой склад и баня с котельной.
Дорога с чёрно-белым поребриком огибает столовую и продсклад, уходя куда-то дальше, за холм. Там ещё никто из нас не был.
Наша учебная рота проживает в отдельной казарме, четырёхэтажной. Мы на верхнем, а три этажа под нами пустые.
Наверное, чтобы мы по лестнице туда-сюда получше бегать научились. Или чтобы злые «дедушки» к нам в окно не залезли…
За нами – склады ГСМ и автопарк, справа от них — здание караулки и тёмные башенки постов. Ещё дальше – множество деревьев, целый лес. Над их верхушками видны крыши каких-то секретных корпусов, сплошь в разлапистых антеннах.
Перед казармой – огромный асфальтовый плац. Здесь нас каждый день дрочат строевой. Готовят к присяге.
За плацем – спортгородок. Турники, брусья, беговая дорожка вокруг пыльного футбольного поля. Там же – полоса препятствий.
Левым своим краем спортгородок выходит к небольшому озерцу. Вода немного затхлая, цвета потемневшей меди. Сгнивший деревянный пирс длиной в несколько метров. На берегу лежат перевёрнутые вверх дном обшарпанные лодки.
Наш Цейс говорит, что раньше в курс молодого бойца входили водные занятия тоже, но несколько воинов едва не утонули, и решено пока повременить.
Есть подсобное хозяйство с коровами, свиньями и курами. Предмет гордости командования – свежее мясо и яйца на солдатском столе. До нас же почему-то доходят лишь хрящи и жилы.
Полигоном и стрельбищем гордятся меньше. Мы там были всего дважды, и, как сказал Цейс, ещё пару раз побываем там за всё время службы.
Территория части, по крайней мере, знакомая нам, обнесена бетонным забором с ржавыми крючьями поверху. На них витки колючей проволоки, провисшей и местами оборванной.
Роль “колючки” скорее декоративная, но всё равно радости мало.
Дни пошли не то, чтобы быстрее… Но впечатление новизны начало уступать место рутине, усталости и тоске.
Это как при путешествии поездом, особенно, если впервые. Сначала всё кажется необычным и значимым — гул голосов на вокзале, запах угля на перроне, форма проводника, купе, соседи-попутчики… Рассматриваешь всё с интересом. Вникаешь в устройство откидных полок и замка в дверке купе. Прилипаешь к окну, разглядывая проплывающий мимо унылый, в общем-то, пейзаж. Куришь в холодном тамбуре, поглядывая на такую удобную, манящую дёрнуть её со всей силы, ручку стоп-крана в тёмно-красном гнезде. Шляешься по составу, хлопая металлическими дверьми. Сидишь в вагоне-ресторане.
И вдруг замечаешь, что от всего этого ты смертельно устал, и кругом лишь грязь, грохот, лязг, стук колёс, чужие, неприятные тебе люди, сквозняки и подобно лиловой туче, растущей на горизонте, в душу заползает тревога. Что ждёт тебя?.. Кто встретит?.. Куда ты? Куда?
И что-то мелькает за грязным окном, кто-то храпит на верхней полке, на столике нет места от пустых стаканов и объедков… Да-да! да-да! да-да! да-да! — вбивается, вгрызается в тебя песня колёс, и уже нет тоски, нет тревоги, а усталость одна и томящее ожидание — быстрее бы приехать уже…
Завтра присяга.
По части бродят приехавшие уже к некоторым родители.
Поразила мать Костюка — совсем старуха, в каких-то длинных юбках и серых платках. Привезла два просто неподъёмных баула — яблоки, сгущёнка, колбаса кровяная, домашняя. Сало, конечно, а как же без него…
Казарма просто завалена жратвой и куревом.
За несколько недель успели отвыкнуть от обычной еды.
Жрём все сразу – колбасу запиваем сгущенкой и заедаем копченым салом с шоколадными конфетами вдогонку.
Многих с непривычки здорово несёт – сортирные очки постоянно заняты. Не справляясь с возросшей нагрузкой, забиваются. Дневальные, матерясь, то и дело пробивают их.
Наблюдаю за ними и чувствую почти счастье, что сегодня не в наряде.
Дима Кольцов, мы сидим с ним в курилке, сегодня грустнее обычного.
— Я вот подумал тут, — раскуривает от окурка новую сигарету Дима. — Завтра мои приедут. Щелкунчик обещал, мне с Натахой комнату дадут в общежитии, до вечера. Да разве этого хватит… Но я о другом. К тебе мать приедет. К Максу невеста… К хохлам, вон, наприезжало уже сколько!.. Ко всем почти кто-нибудь приедет.
Дима сосредоточенно курит.
— Брат у меня, старший, на фельдшера учился. В морге практику проходил. Рассказывал мне… Вот там вскрытие знаешь как проводят?.. Нет?.. И лучше тогда и не знать… Потом, конечно, приоденут, подкрасят. Родным и близким выставят. Церемония прощания. Всё так чинно. Гроб по транспортёру за шторки уезжает… А там тебя из прикида твоего — раз! И опять голышом в общую кучу. Сверху следующего. Штабелями…
— Димон, ты чего это?.. — я передёргиваю плечами.
— А то, что уж больно схоже всё. Вот наши на нас полюбуются, всплакнут даже. А мы такие все в парадке, при делах. Командиры речь толкнут. Праздничный обед в столовой, говорят, будет. Чем не поминки? А потом родителей за ворота выставят. И то, что тут с нами потом будет, лучше бы им не знать…
Я докуриваю почти до фильтра.
“Если я попаду сейчас, всё будет хорошо,” — загадываю желание и щелчком отправляю окурок в урну.
Он пролетает высоко над ней, шлёпается на чисто подметённый асфальт дорожки и укатывается куда-то по дуге порывом ветра.
— Умеешь ты людей развеселить, Дима! — мне не хочется смотреть на приятеля.
Дима молчит.
Завтра, в восемнадцать ноль-ноль, нас разведут по ротам, в расположение полка.
Я уже знаю, что зачислен во взвод охраны. Со мной туда идут ещё семь человек.
Последний день карантина. С завтрашнего дня – совсем другая жизнь. И это только начало.
Кирзач (c)
Прод. след.
Стишок клёвый, помню его. Баба с пышною пиздой! Гыыы! А у меня в военном билете до сих пор повестка в армию лежит, сохранил, бля! 😐
что удивительно — у меня она тоже чудом сохранилась… 😀 и письма все целые лежат в коробочке… скока раз выкинуть порывался.. а вот поди ж ты — лежат себе…
Пусть лежат. 😐
Да.. В слове "Очки "ударение делается на первой гласной, но в единственном числе произносится как "очкО"..
Хотя, чтоб самых умных не внедрять в культурный шок, слово "Очки" заменялось словом "Срало". Оно как и слово "Сало" не имеет множественного числа..