Помню мы с дядькой Димкой любили встать рано утром, когда ещё только самые раненые и больные птицы едва начинают орать в кустах можжевельника, прихватить с собой удилища, снасти, банку полудохлых червей, что старательно накопал я вчера вечером, еле справляясь с огромной дядькиной совковой лопатой и размазывая чернозёмные сопли по сосредоточенной пацанячей мордашке, и протоптанной речными баранами тропкой спуститься на берег, к затоке возле устья. Там дядька Димка долго смотрел на воду, крошил в подёрнутые туманом камыши мякиш и приглушенно матюгался на пьяных мужиков из рыбнадзора, которые своей моторкой разогнали на берег всех крабов. “Смотри, малец” — щурился добродушно дядька, поплёвывая на каматозного червя и попихивая ему в сраку крючок острый, как клюв удода, — “Рыба она вонь уважает”.
Димка закидывал в воду грузило, подкуривал папироску и задумчиво продолжал: “Так и люди. Как собаки”. Я слушал, открыв рот и забывая надеть на леску поплавок. А из-за острова показывались первые ошмётки ласкового бердичевского солнца.
“Пехота” — незло вздыхал дядька отнимая у меня удочку и отгоняя монтировкой подкравшуюся ко мне из тины жабовку. “Кто ж так рыб ловит? Беда…” Его сноровистые натруженные пальцы ладно и скоро наматывали донку на мормышку. Димка размахивался, швырял катушку широко, сильно, чтобы долетела она да середины реки. “Не боись, — дядька брал топорище и трепал меня по макушке, — я тоже пока научился, семь потов пропотел. Щас мы твою удочку достанем. Ты покуда за клёвом следи”. Осторожно, чтоб не спугнуть психованную форель, входил он в воду, и без единого всплеска нырял. Моё сердце колотилось так, как бывает с курями, которым оттяпали бошку, но руки держали дядькину снасть крепко, казалось ещё немного — и глаза вылезут на лоб и лопнут, как куколка бабочки-дармоеда. Дядька тут же выныривал, отряхивая голову от песка, бросал на берег позабытые снять сапоги, и теперь уже уходил ко дну надолго. Я с ужасом смотрел на колокольчик, и до судорог думал, как быть, если он зазвонит до того, как вернётся дядька. На небе пролетала какая-то мразь, где — то надсадно свистела электричка и колокольчик звякнул сначала тихонько, потом громко и настойчиво. “Дядька…” — начал было ныть я, но в ответ слышал только гулкие удары топора из под воды, оттуда, где дядька вырубал из водорослей мою катушку.
Колокольчик надрывался всё громче, потом захрипел и замолк. Я понял, что у него отвалилась висюлька. Судя по пузырям, дядька махал топором пуще прежнего. Совсем некому было мне помочь, и я понял, что сейчас произойдет что-то очень важное в моей жизни, что-то, что изменит её всю целиком. Я схватился за леску, потянул изо всех сил, но поскользнулся на шкреке и упал попой в мачмалу. Мне очень хотелось например мороженого. Я догадался, что рыбу люблю не так сильно. Дядька Димка вынырнул, сжимая в руках топор, катушку, старый железнодорожный дырокол и толстолобика с раскроенным черепом. Толстолобик ещё дышал, но ему осталось недолго. “Подсекай!” — заорал Димка. “Иди ты в жопу!” — ответил я, выковыривая из ушей головастиков и водомерок. Стоя на другом берегу, две коровы, которых забыли в ночном, жевали укроп, смотрели на нас грустно и мычали, как токующие еноты. “Вы тоже идите” — по-мальчишески обиделся я. Дядька длинными махами догрёб до берега, схватился за уду и тоже потянул. С дерева упал сук и ударил дядьку по голове. Я заплакал. Потом перестал плакать, отлил Димку водой и мы пошли домой. Солнце начинало припекать и встречный пастух, деревенский придурок Гарик тыкал козявочным пальцем в толстолоба и спрашивал, на какую масть мы добыли бобра. Дядька сказал, что это не бобёр, а выхухоль, а Гарик — лох. В кустах бодро хрюкали свиноматки, дядька задумчиво смотрел на них, пинал Гарика дыроколом и говорил, что завтра мы идём на охоту. А я смеялся.