«Вот и я, встречай меня», — подумалось Гончарову, и он немедленно представил себе, как лишенное внутренностей и одной из двух душ его тело, которое проделало в тростниковой ладье свое последнее путешествие, принято в объятия благородного божества, что являет улыбкой нежное приветствие, и обещание вечной заботы и упокоения.
Золотые браслеты на его запястьях, золотой обруч сверкает смарагдом на челе. Молодой бог с глазами разного цвета — один синий, другой оранжевый — гладит Гончарова по голове сухой теплой ладонью, и шепчет, не размыкая уст: «Вот и все, теперь тебе больше не о чем жалеть, и нечего бояться».
Воображая себя мертвым, Гончаров пропускал через себя, через ощущения, последовательные состояния, сопровождающие умирание: от первого тревожного неровного вдоха, до последней картинки внешнего мира, ускользающего в блаженное никуда, сжимаясь в печальную и прекрасную звезду, которая сначала кажется путеводной и будто бы искушает вернуться, а потом вдруг угасает. И надежды — пустое. И сомнения — прочь. Ни сожалений о прошлом, ни страха перед неотвратимым и грозным будущим — все растворяется в терпком аромате погребальных благовоний.
Бронзоволикий бог улыбается, и, осторожно придерживая под локоть, помогает сделать первый шаг по ту сторону пустоты.
Блаженно щурясь на чарующем ярком свету потустороннего солнца, Гончаров ступает по коврам из незнакомых причудливых трав, и вот уже он шагает сам, без чужой помощи, все более и более уверенно, навстречу пряным цветам, и недвижным изумрудным деревьям, из-за которых уже выглядывают чьи-то любопытные лица. Они ждут его, они всегда его ждали здесь, и вскоре он соединится с ними в благословенном всеобщем томлении танцем счастливых душ, обретших, наконец, настоящий приют.
И вдруг сзади чья-то сильная рука в золотом браслете смыкает длинные пальцы на шее, сдавливая ее, и коротким мощным движением вырывает из еще пытающегося идти тела голову вместе с куском позвоночника, как сорняк.
Смех из-за деревьев заставляет листву трепетать.
Эта развязка всегда приходила в голову внезапно, помимо воли Гончарова, и была настолько неожиданной и мерзкой, что Гончаров всякий раз вздрагивал, и неосознанно пытался удержать руками голову, которая, казалось, отрывалась, следуя видению.
Затем на него накатывала отчаянная тоска от очередного прозрения, что таилось обычно в глубине, не высовывая щупалец, но неизменно вожделело повода показаться во всей своей безнадежной истинности, во всей своей отвратительной нечеловеческой наготе.
«Все, что происходит хорошего, и что кажется даже волшебной сказкой, в своем конце обращается злобной карикатурой на себя, утверждая торжество разрушения и беспорядка», — не единожды приходил к выводу Гончаров.
Так оно, в общем, и было в его жизни.
Огорчали и раздражали Гончарова так называемые кошачьи консервы, с кошками, нарисованными на банках. Как будто эти консервы делались из кошек. Огорчали надписи «выхода нет», и огорчала судьба несчастного синего слона, которого — он помнил с детства — обязательно нужно было почему-то убить синей пулей. Во снах Гончаров видел этого слона, слон смотрел на него слезящимися от страха и боли глазами, и синие бока тяжело вздымались, а под теряющим — капля за каплей — жизнь телом растекалась лужа синей крови.
С детства Гончаров не дочитывал сказки до конца, потому что не мог заставить себя прочесть финальное «и умерли в один день», и с горечью удивлялся: какая разница, в какой день умрут так искавшие счастья герои, если они все равно умрут? И тогда у него возникали мысли о собственной смерти, и недетские вопросы «а что будет потом?», «а останется ли от меня хоть что-нибудь?» заставляли проводить долгие часы в созерцании жирно набеленной стены своей комнаты, под внимательными, иногда сожалеющими, взглядами стеклянных глазок неживых друзей маленького человека.
Поняв, что не в состоянии осилить нотную грамоту, Гончаров ушел из музыкальной школы, несмотря на острое нежелание расставаться с дарующими нечаянное и тайное наслаждение запахами дерева и лака от инструментов в классах, от запаха бумажной пыли на страницах пособий и хрестоматий.
Его едва не выгнали с позором из института, когда оказалось, что тема его дипломной работы мертва, как те куклы в его детской, а зачет по физкультуре оказался подделкой, вынужденным преступлением, на которое Гончаров пошел, не в силах противостоять подавляющей злобе преподавателя — лысого жилистого пятидесятилетнего тирана, распространявшего неуловимые миазмы гормональных выбросов вокруг себя. Гончаров пытался, да не смог найти себе занятие по душе, и в результате неприятного стечения обстоятельств оказался служащим похоронной конторы, где его институтские навыки оказались никому не нужны. И каждый день Гончарова походил на вчерашний: те же люди, та же мебель, та же крохотная комната на окраине города, в рабочем общежитии, та же одинокая, как он сам, распаренная сарделька на эмалированном дне кастрюльки, и то же пятно — физиологического, верно, происхождения — на стене, к которой отворачивался Гончаров от окружающего мира, пытаясь забыться, и хотя бы один раз провести ночь без снов, в которых умирающий синий гигант смотрит пронзительно, безмолвно осуждая.
С женщинами у Гончарова как-то не сложилось. Была одна, довольно молодая, она торговала автозапчастями на рынке, да и та ушла, не прожив с Гончаровым и полугода. Они не ссорились, не били посуду, не выясняли, кто больше повинен в испорченной друг другу жизни. Просто ушла, бросив на письменный стол мятый журнал с кроссвордом, в котором было недописанное слово «презумпция».
Знакомые не подавали ему руки оттого, что знали: на его ладонях копится острый запах немытого, запах неутоленного плотского, который наследует всякий, кто пожмет его руку.
Были в его жизни мгновения, которые он, дурак, принимал за счастье, но вскоре выходило, что никакое это не счастье, а приманка, что заводит в чащобу обмана блудную душу, и там губит, раскрывая свои цыганские карты, а на картах нарисованы скелеты, шуты, висельники. Однажды Гончаров, скопив немного денег, купил машину — старенький «Москвич» — и собрался было в путешествие, подальше от постылого места, где обретался, но автомобиль сломался на выезде из города, у самого столба с табличкой, на которой город перечеркивался черной линией. И эта линия воспретила Гончарову даже мыслить о том, что ему возможно избежать всепоглощающей болотной трясины безнадеги и унижения обыденным. Машину он так и не починил, а требовать возмещения от того, кто обманул его, продав рухлядь, побоялся, да и сам, казалось ему, был виноват в том, что его надули.
Приходуя на складе венки и прочие вызывающие уныние атрибуты похоронного обряда, Гончаров воображал и себя клиентом своей конторы, и думал, что может быть хотя бы со смертью закончится все плохое, что ему довелось испытать, и от чего он не смог отгородиться любовью, или увлечением, или страстью к чему-то светлому и спасительному.
«Просто ты попал не на те рельсы, парень», — сказал ему как-то приятель, работавший на мукомольном комбинате, и бывший счастлив тем, что довольствовался малым, сосредоточившись на созерцании бренного мира через стекло граненого стакана.
От этих слов Гончарову было нисколько не легче. Разве может быть легче плохо чувствующему себя человеку, когда ему говорят: «Это от того, что в твоем организме поселилась болезнь»? Тем горше было, что в случае Гончарова от болезни, увы, не придумали никакого лекарства.
Холодным осенним вечером, закрыв тяжелым ключом склад, Гончаров пошел не домой, как обычно, а в сторону реки, что несла свои мутные воды неподалеку, а на ее крутых, источенных временем берегах сиротливо торчали деревянные развалюхи брошенных жильцами старых домов.
Он не умел плавать, поэтому мысль утопиться казалась довольно простой, а результат не обещал быть унизительным, поскольку, как было известно Гончарову, у, например, висельника после смерти может случиться жалкий вид: высунутый наружу закушенный язык, переломанное горло, испачканные предсмертными непроизвольными испражнениями брюки.
Утопленник же, полагал Гончаров, аккуратен и благороден внешне, если его тело отыщут сразу, если тело не промедлит всплыть. Утопленник в спокойной позе плавает на поверхности лицом вниз, будто разглядывает камушки на дне реки, будто следит за рыбами, за их потайной сложной жизнью, подобный аквалангисту из телевизионной передачи.
Привязав крепко-накрепко к себе тяжкую колодину, Гончаров спрыгнул с берега, и вода захлестнула легкие, облекая свою жертву в одежды из тьмы. Угасающее сознание уловило, как на пределе слуха заиграла вдруг какая-то балканская мелодия, неожиданно веселая. Затейливая и лукавая восточная пентатоника ловко вплеталась в прямодушные славянские гармонии, и хотелось дрыгать руками и ногами в самим придуманном танце.
Гончаров задрыгал руками и ногами, и вскоре затих, погрузившись лицом в ил.
Открыв глаза, он обнаружил себя лежащим в сделанной из тростника ладье, которая неторопливо плыла, повинуясь спокойному течению реки. Ладья ткнулась в берег, и Гончаров увидел изумрудные деревья вдали, и поднялся, чтобы ступить на ковер из незнакомых трав.
Гончаров заметил: бронзоволикий бог, сверкая смарагдом на челе, сидел на берегу, и бросал в воду мелкие камушки. Камушки падали, и погружались в непрозрачную глубину, не оставляя на поверхности обычных кругов, будто в желе роняли пушечные ядра.
«Вот и я, встречай меня», — подумалось Гончарову, и он, пошатываясь, побрел навстречу прекрасному созданию в золотых браслетах.
Бронзоволикий бог даже не повернул в его сторону головы.
«Как же так, почему ты не помогаешь мне, ведь ты для этого здесь, разве нет?» — не размыкая губ, прошептал Гончаров, спотыкаясь от слабости.
Бронзоволикий молча махнул рукой в сторону изумрудных деревьев. Иди.
И Гончаров пошел. Сделал несколько шагов, и упал. Поднялся, и попытался пойти дальше, но почувствовал на своей шее хватку длинных, сильных пальцев.
Хотя я стоял сзади и не видел его лица, я знал, что в это мгновение Гончаров зажмурился, ожидая рывка. Вместо этого я отпустил его шею, и просто дал подзатыльник.
Ну а тебе-то я точно оторву голову, дружок.
Пиздатая трава!